Альфред Барков высказывает предположение, что Мастера назвали Мастером неспроста.
Потому что появление мастерства как такового, самого по себе, означает смерть для художника. Художник – гений, творец, а мастер – лишь хороший ремесленник.
Мастерство — смерть для художника… Но это сказано в наши дни, и к Булгакову отношения не имеет — примерно так могут возразить оппоненты, добавив что-либо относительно “исторической памяти”. Хорошо; давайте вспомним, как считали современники Булгакова — художники близкого к булгаковскому склада мышления: “Количество пишущих, количество профессионалов, а не прирожденных художников все растет, и читатель питается уже мастеровщиной, либеральной лживостью, обязательным, неизменным народолюбчеством, трафаретом…” Это — мнение не рядового литератора, а будущего Нобелевского лауреата в области литературы И.А. Бунина.
О том, что оно не было одиночным, говорит приведенный в 1936 году Буниным же относящийся к самому началу века касающийся Горького факт:
“Всем известно, как, подражая ему в “народности” одежды, Андреев, Скиталец и прочие “Подмаксимки” тоже стали носить сапоги с голенищами, блузы и поддевки. Это было нестерпимо”. О “подмаксимках” писали также П. Пильский, М. Алданов.
Здесь очевидно, что при образовании неологизма “подмаксимка” в качестве кальки использовано слово “подмастерье”. Иными словами, понятие “мастер” еще в начале века употреблялось с ироническим оттенком; причем уже тогда — в отношении Горького. И уж если вести разговор об исторической памяти Булгакова, то этот факт не мог быть не известным ему; поэтому к толкованию этого неоднозначного понятия применительно к содержанию романа “Мастер и Маргарита” вряд ли можно подходить только с общепринятых позиций. К тому же, если возвратиться к знаменитой фразе “Я — мастер”, то следует посмотреть, в каком контексте она включена в роман. Вспомним: Мастер отвечает на вполне естественный вопрос Бездомного “Вы писатель?”. Уже в самом ответе Мастера “Я — мастер” содержится противопоставление понятий “писатель” и “мастер”. Более того, это противопоставление усиливается реакцией Мастера (в общем-то неожиданной; уж во всяком случае она никак не вписывается в общепринятое толкование этого места в романе): он не только “потемнел лицом” и “сделался суров”, но и “погрозил Ивану кулаком”.
Все рассуждения о позитивности образа Мастера строятся исключительно на содержащемся в тринадцатой главе его собственном рассказе Бездомному в клинике. Рассказе, следует отметить, непоследовательном и во многих моментах противоречивом. Авторские же характеристики, если они не согласуются со сложившимся стереотипом, почему-то не принимаются во внимание.
Первое, на чем необходимо остановиться, — изжеванный вопрос о названии тринадцатой главы — “Явление героя”, в которой Мастер впервые вводится в поле зрения читателя. На то, что глава носит “инфернальный” номер, обращают внимание многие исследователи, — не делая, правда, из этого никаких выводов относительно как содержания главы, так и истинной роли самого “героя”.
Мастер является заполночь, в лунном свете, тихо, как вор. Если провести параллель – то точно так же тихо и заполночь, в том же лунном свете явился вампир Варенуха, в компании Геллы собиравшийся угробить Римского.
И кому же является этот инфернальный персонаж, названный героем и мастером самим Булгаковым?
Итак, поэт Иван Бездомный. Его образ является сюжетно стержневым в романе — не только потому, что он действует с самой первой главы романа, а в эпилоге становится ключевым для понимания замысла Булгакова: это — единственный в романе образ, который развивается.
В первой главе перед читателем предстает молодой, многообещающий поэт, в изображении которого Иисус получился “ну прямо как живой” — не правда ли, неплохая характеристика талантливости? Признанием его таланта служит не только публикация стихов с его портретом на первой полосе “Литературной газеты”, и даже не отношение к нему со стороны собратьев по перу в литературном ресторане, где все увидели, “что это — никакое не привидение, а Иван Николаевич Бездомный — известнейший поэт”; главным, пожалуй, является то, что в качестве такового его вынужден признать даже приспособленец от литературы Рюхин, с которым у Бездомного мало чего общего.
О позиции Бездомного до “перестройки” в клинике Стравинского свидетельствует его взволнованная реакция на рассказанное Воландом. Попав в клинику, он был еще способен трезво мыслить, что проявилось в его резком, но справедливом обличении Рюхина. Тогда, в первый вечер, читатель видит его еще как Ивана Николаевича, занимающего четкую гражданскую позицию в вопросах творчества. В событиях следующего дня он уже фигурирует как Иван, к третьему дню вообще превращается в Иванушку.
Вот как происходило это превращение. В первый вечер в клинике после получения укола у Бездомного притупилась острота переживаний, наутро он проснулся Иваном. После осмотра профессором Стравинским и нового, приписанного им укола внутреннее “я” поэта раздваивается, происходит борьба между вчерашним активным гражданином и новым, несколько усмиренным Иваном; до утра поэт становится Иванушкой.
И вот на этой последней стадии оболванивания поэта свою роль сыграл Мастер: он пришел в лучах полной луны к Ивану, а покинул в полночь уже Иванушку. То есть, выполнил ту же функцию, которую не успели осуществить вампиры Гелла и Варенуха в отношении Римского.
Но сам-то Мастер — как произошло его превращение? Известно, что за полгода до встречи с Бездомным, в середине октября он был арестован в своем подвале . Эта дата появляется впервые в рассказе самого Мастера Бездомному и затем трижды дублируется — в главе 19, где Азазелло говорит Маргарите: “Вы порядочно постарели за последние полгода”; в главе 20, где отмечается, что под воздействием полученного от Азазелло крема исчезла “тонкая вертикальная морщинка,.. появившаяся тогда, в октябре, когда бесследно пропал мастер”; еще раз о “страшной осенней ночи” упоминается и в 24 главе.
Поскольку Булгаков акцентирует внимание на этом, следует более внимательно вчитаться в обстоятельства, при которых Мастер попал в лечебницу. Вот ведь в чем вопрос — раз его забрали туда, откуда был только один путь — на Соловки, то как ему удалось оказаться в своем дворике, на свободе через три месяца после ареста? Вряд ли платой за это явился только его отказ от права на свободу творчества… Своя связка ключей от палат, появление в лучах полной луны, уход в полночь … К тому же, его беседа с Бездомным довершила результат “лечения” Стравинского, окончательно превратив поэта из Ивана Николаевича в Иванушку. Все это может говорить только об одном: Мастер вступил на путь сотрудничества с Системой, направил свой талант на оболванивание талантливых поэтов и на “перестройку” их в “Иванушек”. (Тут от себя добавлю, что не думала еще об этом вопросе, надо будет на досуге обмозговать. – Адамс)
Мастер понимает характер своего перерождения, иногда его даже мучит совесть. Эти муки Булгаков демонстрирует красноречивой параллелью в “ершалаимской” и “московской” частях романа, вложив в уста преступника Пилата и Мастера идентичные слова “И ночью при луне мне нет покоя”. Пилат произносит их при своем “ужасном” пробуждении, когда ему пришлось осознать, что казнь Иешуа все-таки состоялась, изменить ничего нельзя; Мастер — в квартире № 50 при возрождении рукописи своего романа. В Ершалаиме казнили Христа, здесь — осуществили “лечение” Бездомного; там виноват Пилат, здесь — Мастер.
Отступничество Мастера ярко проявилось в кульминационном эпизоде романа — в его беседе с Воландом, которая является моментом истины в этом вопросе: создавший гениальное произведение, разоблачающее преступление Пилата, “романтический мастер” категорически отказывается от предложения мессира развить эту тему, то есть, использовать свой талант в разоблачении пособников режима, отменившего гуманистические ценности и насадившего вместо истинных творцов культуры приспособленцев из Массолита. Для него это стало “неинтересным”, а собственный роман о Пилате — “ненавистным”.
Вот за это отступничество он не заслужил света. И для этого вывода никакой “расшифровки” не требуется — он открыт и лежит на поверхности.
О Маргарите…
С чьей-то легкой руки укоренилось мнение о Маргарите как “ангеле-хранителе” Мастера, “прекрасном, обобщенном и поэтическом образе Женщины, которая Любит”. Однако содержание романа показывает, что автор вкладывает в этот образ нечто иное.
Парадоксальность глав, повествующих об идиллической любви этих персонажей, бросается в глаза при сравнении хотя бы этих двух отрывков:
“В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат”,
и:
“Маргарита Николаевна никогда не нуждалась в деньгах. Маргарита Николаевна могла купить все, что ей понравится. Среди знакомых ее мужа попадались интересные люди. Маргарита Николаевна никогда не прикасалась к примусу. Маргарита Николаевна не знала ужасов житья в совместной квартире”.
При их сравнении читатель, не знакомый с романом, наверняка стал бы утверждать, что они принадлежат перу разных авторов — настолько они отличаются по стилю. И, осмелюсь добавить, по уровню владения пером. Действительно, первый, охотно цитируемый исследователями отрывок, является образцом высокохудожественной прозы, его достоинства не раз становились предметом восхищенного анализа специалистов. Видимо, именно его имела в виду Л.М. Яновская, когда писала: “По музыкальности проза “Мастера и Маргариты” на уровне самой высокой поэзии”
Второму же явно не повезло — не обнаружив в нем никаких художественных достоинств, исследователи упорно обходят его вниманием, как бы великодушно прощая Булгакову неровную манеру письма, пассаж, достойный разве что весьма нерадивого третьеклассника. Примечательно, что этот отрывок был вставлен Булгаковым уже на заключительной стадии работы над романом — во всяком случае, во второй полной рукописной редакции, с которой роман летом 1938 года диктовался на машинку, он отсутствует.
Действительно, при чтении этого и других пассажей о Маргарите обращает на себя внимание откровенно пародийный, комический стиль повествования, явное присутствие авторской иронии. Причем “правдивый повествователь”, от имени которого ведется повествование, не является откровенно комическим лицом, каким был бы рассказчик в манере Щедрина; нет, он в традициях гоголевских повествователей разыгрывает роль простачка и в простодушной манере чрезмерно расхваливает свою героиню. И в этом наигранно наивном рассказе как бы помимо воли “правдивого повествователя, но постороннего человека” вдруг проскальзывает “момент истины”. Давайте присмотримся повнимательнее, как это делается.
Начать хотя бы с того, с чего начал сам Булгаков — с первых строк 19-й главы, где в фабулу романа впервые вводится образ Маргариты: “За мной, читатель! Кто сказал тебе, что нет на свете настоящей, верной, вечной любви? Да отрежут лгуну его гнусный язык! За мной, мой читатель, и только за мной, и я покажу тебе такую любовь!” Выделенные здесь слова были продиктованы, по данным М.О. Чудаковой, смертельно больным писателем в январе 1940 года Елене Сергеевне. Вряд ли у кого-то возникнут сомнения, что такая доработка велась явно в направлении придания этой части романа еще более подчеркнутой ироничности — здесь ирония явно присутствует и в наигранной патетике, и в подборе лексики, не говоря уже о совершенно невероятном нагромождении эпитетов “настоящей, верной, вечной” любви.
Булгаков своей иронией подтверждает уже возникшие у читателя сомнения: “Маргарита, когда пришла на другой день в домик мастера, по счастью (!? — выделено автором), не успев переговорить с мужем,.. узнала, что мастера уже нет”. Здесь слова “по счастью” никак не вяжутся с представлением о беззаветной любви. Да и какое это, простите, “счастье”, когда арестовывают возлюбленного? Ведь любящие женщины в подобных ситуациях либо следуют за мужьями в Сибирь, либо кончают жизнь под колесами паровозов. А тут, видите ли, вдруг какое-то неуместное счастье! Нет, “правдивый повествователь” явно имеет в виду что-то другое…
Кстати, о следовании за мужьями в Сибирь, — поскольку уж зашел разговор о “славной плеяде русских женщин”, в число которых В.В. Петелин поспешил рекрутировать Маргариту: “Она сделала все, чтобы разузнать что-нибудь о нем, и, конечно не узнала ровно ничего… вернулась в особняк и зажила на прежнем месте”.
Почему “конечно”? Разве любящие русские женщины из “славной плеяды” так вот просто сдаются в самом начале испытаний и возвращаются в особняки жить-поживать, да с постылыми мужьями добра наживать?! Жесткая ирония просматривается и в таких словах “правдивого повествователя”: “Что изменилось бы, если б она в ту ночь осталась у мастера? Разве она спасла бы его? Смешно! — воскликнули бы мы, но мы этого не сделаем перед доведенной до отчаяния женщиной”.
В ряде исследований заостряется внимание на том обстоятельстве, что эпиграф к роману намекает-де на связь образа главной героини с Маргаритой Гете. В то же время, многочисленные штрихи, которыми характеризует свою героиню Булгаков, полностью развеивают тот флер вокруг этого образа, который ему приписывается.
Уже с первых строк, посвященных героине, Булгаков решительно противопоставляет свое создание Гретхен-Маргарите: “Что нужно было этой женщине, в глазах которой всегда горел какой-то непонятный огонек, что нужно было этой косящей на один глаз ведьме?.. Не знаю. Мне неизвестно. Очевидно, она говорила правду, ей нужен был он, мастер, а вовсе не готический особняк, и не отдельный сад, и не деньги. Она любила его, она говорила правду”.
Очень информативный пассаж! Во-первых, оказывается, что якобы “временное” ведьмино косоглазие, которое исчезло после смерти Маргариты, вовсе не временное: оно появилось еще до ее первой встречи с Мастером, и роль ведьмы эта женщина приняла на себя еще до наступления описываемых в романе событий.
Во-вторых, трижды подряд, буквально залпом повторенные “правдивым повествователем” элементы сомнения: “Не знаю”, “Мне неизвестно”, “Очевидно, она говорила правду…”. И уже буквально через несколько абзацев Булгаков показывает, что Маргарита не верна не только своему мужу, но и Мастеру (правда, в помыслах, но это не меняет сути): “Почему, собственно, я прогнала этого мужчину? Мне скучно, а в этом ловеласе нет ничего дурного, разве что только глупое слово “определенно”? Почему я сижу, как сова, под стеной одна? Почему я выключилась из жизни?”.
После такого описания как-то не очень верится ни в душевный порыв со стороны подруги Мастера, ни в заверения “правдивого повествователя” о “верной, вечной” любви, поскольку помыслы действительно любящей женщины вряд ли наполняются вожделением при первой встрече с незнакомым “ловеласом”.
И, наконец, оно не оставляет никаких сомнений в отсутствии у Маргариты той кротости, которая ассоциируется с образом героини Гете. Ведь кротость никак не совместима ни с “длинным непечатным ругательством” в ее лексиконе, ни с выражениями попроще: “Пошел ты к чертовой матери”, “Если ты, сволочь, еще раз позволишь себе впутаться в разговор…” и т.п. Обращенная к коту Бегемоту, последняя фраза, да и сами манеры Маргариты не остались не отмеченными; при появлении Мастера кот воспользовался случаем и прокомментировал их с неприкрытой ехидцей: “Приятно слышать, что вы так вежливо обращаетесь с котом. Котам почему-то говорят “ты”, хотя ни один кот никогда ни с кем не пил брудершафта”.
Нет, на балу к Маргарите обращаются как к “черной королеве Марго”, а не к “светлой”. И Булгаков настойчивым повторением не только о сходстве, но и полной идентичности своей героини с эгоистичной в любви “вамп-женщиной” (такой, по крайней мере, предстает в одноименном романе А. Дюма королева Марго) снимает последние остатки романтики вокруг и этого персонажа. Ведь на балу Воланда среди гостей-преступников не названа королева Марго, — она там была собственной персоной. Только прибыла не в гробу из камина, как все остальные грешники, а как подлинная королева — через парадный ход, в сопровождении свиты самого Воланда. Это ее приветствовали преступники как свою, черную королеву, первую среди равных. Действительно, в облике Маргариты бал правила подлинная преступная королева, передавшая героине романа через крем Азазелло свои черты. Вспомним: при натирании тела крем источал тот же болотный запах, который исходил от вампира Геллы. Шрам на шее Геллы принято толковать как доказательство ее идентичности с подругой гетевского Фауста, казненной на плахе. Чтобы избежать путаницы, Булгаков вносит ясность эпизодом в импровизированном магазине во время сеанса магии в Варьете: там Гелла совершенно свободно и естественно перешла на французский язык. К тому же, в сохранившемся архиве писателя, в подборке материалов для романа имеется описание именно той королевы, которая послужила прототипом для героини романа А. Дюма.
Встреча Мастера и Маргариты в переулке, где не было ни души, что Булгаков подчеркивает особо, произошла днем в центре Москвы рядом с многолюдной Тверской… На Патриарших в сцене знакомства писателей с дьяволом тоже не было ни души — там “безлюдность” была явно подстроена “шайкой” Воланда. Можно ли расценить эту бросающуюся в глаза параллель иначе, чем указание на то, что встреча Мастера с Маргаритой была подстроена Воландом?..
Одним из завершающих штрихов в формировании образа Маргариты как деструктивного начала в судьбе творческой личности являются обстоятельства ее последнего земного поступка — визита к Ивану Бездомному. Этот визит и поцелуй Маргариты на первый взгляд воспринимаются как душевный порыв, благословение… Но почему-то сравнивающие этот образ со “славной плеядой русских женщин” не спешат комментировать это место в романе; оно, судя по их работам, как бы отсутствует вообще. А казалось бы… “Светлый образ” целует, благословляет… Но вот сцена в “Великом канцлере”:
“Коровьев галантно подлетел к Маргарите, подхватил ее и водрузил на широкую спину лошади. Та шарахнулась, но Маргарита вцепилась в гриву и, оскалив зубы, засмеялась”.
Вопрос: почему лошадь шарахнулась от Маргариты? — Учуяла нечистую силу, ведьму. Но Маргарита не стушевалась, а осилила лошадь — действительно ведьма! К тому же, это “оскалив зубы” вряд ли может служить булгаковской характеристикой представительницы “славной плеяды” тургеневских женщин… Все-таки, ведьмы…
Так что поцелуй Маргариты был поцелуем вампира, бродячего мертвеца, высасывающего жизнь и силы из своих жертв.