Об Ариадне Эфрон – а ведь иногда нам дается шанс…

Сначала я дам цитату, пардон, будет длинно и более того, я уверена, что девяносто процентов из вас этот текст читали. Но сорян, для тех, кто не читал, дальнейший текст будет непонятен, так что прошу прощения – цитату все же вставлю.

Невероятная, конечно, история… Но записано со слов Елены Баурджановны Коркиной, известного цветаеведа, нет оснований истории не доверять. Но как подумаешь!..

Рассказывает Ариадна Эфрон:

“Когда я училась в художественной школе при Лувре, историю живописи нам преподавала изящная пожилая дама, носившая имя Де Костер. Она была внучкой или внучатой племянницей автора «Тиля Уленшпигеля» Шарля Де Костера.

Когда она нам представилась на первом занятии, я спросила: а не родственница ли вы, мадам… и она просто просияла. Французы вообще мало читают, и это был едва ли не первый случай в ее жизни, когда кто-то вспомнил ее знаменитого предка. И, конечно, после этого она прониклась ко мне самой сердечной симпатией. Вообще удивительную роль порой играют в нашей жизни книги.

«Уленшпигель» был любимейшей книгой моего отрочества. А не попадись он мне, не знай я его — и не было бы всей дальнейшей истории, удивительно, право!

И вот однажды подошла она ко мне после занятий и попросила задержаться для разговора.

— Мадемуазель, — сказала она, — у нашего училища есть меценат, он англичанин, его имя господин Уодингтон. Я его никогда не видела, знакомы мы только по переписке. Его покойная жена много лет тому назад, это было еще до меня, некоторое время училась здесь. И в память о ней господин Уодингтон оплачивает курс какой-нибудь способной нашей ученице, которая стеснена в средствах. В этом году как раз закончила его очередная пансионерка. Недавно я получила от него письмо с просьбой рекомендовать ему способную ученицу, и я выбрала вас, мадемуазель. Я написала ему о вас, о вашем происхождении, о ваших способностях, о вашем слабом здоровье. И вот сегодня я получила его ответ. Он сейчас на юге Франции, там у него дом, где он обычно проводит лето. Вот это письмо. Прочтите его, мадемуазель.

Я беру и читаю, как господин Уодингтон благодарит мадам Де Костер за рекомендацию la belle Ariane и пока что просит передать ей, то есть мне, его приглашение отдохнуть месяц или сколько она сможет в его доме недалеко от Марселя, укрепить свое слабое здоровье свежим воздухом и морскими купаниями. Море хоть и далеко от дома господина Уодингтона, но к ее услугам будет автомобиль с шофером…

— О, конечно, я еду!

Я расцеловала хрупкую мадам Уленшпигель, прижала недочитанное письмо к груди и помчалась домой.

Когда я показала письмо маме и сказала, что я уже дала согласие, она сказала:

— Ты с ума сошла!

— А что?

— А то, что, поехав в Марсель, ты можешь очутиться совсем в другом месте!

— Где, например?

— Где угодно: в Алжире, в публичном доме…

— О-о-о! Ну тогда я точно еду!

И я написала господину Уодингтону, что с благодарностью принимаю его приглашение.

И вот выхожу я из вагона на маленькой станции, не доезжая Марселя, выхожу со своим чемоданчиком и озираюсь на новое место, и тут около меня возникает человек:

— Мадемуазель гостья господина Уодингтона?

И как-то… удивленно, что ли, на меня смотрит. Как-то слишком внимательно.

Это оказался шофер присланного за мной автомобиля. И всю дорогу я болтала о погоде, о море, о Париже, а он время от времени взглядывал на меня так странно, что это даже стало меня беспокоить.

Наконец мы подъехали к воротам каменной ограды огромного парка, как мне показалось. Он посигналил, ворота открылись, и мы въехали в этот парк и мимо аллеи высоких розовых кустов подъехали к дому.

Это был старый каменный двухэтажный огромный дом под черепичной крышей с узкими окнами, на них были жалюзи, а иные были закрыты и ставнями — так живут на юге Франции летом, сохраняя прохладу в доме.

У крыльца встречали двое — мужчина и женщина. Увидев меня, они оба остолбенели, не отрывая от меня глаз. От смущения я сидела в автомобиле, пока шофер не обошел машину и не открыл мне дверцу. Я вылезла на их обозрение.

— Здравствуйте! — сказала я, чувствуя себя вполне идиотски.

— Здравствуйте, мадемуазель! — откликнулся мужчина и взял у шофера мой чемоданчик.

— Добро пожаловать, мадемуазель! — женщина тоже обрела дар речи и сделала приглашающий жест. — Пойдемте, мы проводим вас в ваши комнаты.

И пока мы шли по залам и коридорам, лестницам и переходам, женщина то и дело взглядывала на меня даже с каким-то ужасом.

«Да что же у меня на физиономии? Может быть, я перепачкалась в поезде? Сейчас в комнате достану пудреницу и посмотрюсь, в конце концов!»

Меня привели в чудесные комнаты на втором этаже, показали все, что мне могло понадобиться.

— А где же господин Уодингтон? — спросила я.

— Вы увидите его перед обедом. Он будет вас ждать в большом зале с камином, через который мы проходили. Обед у нас в пять. Отдыхайте с дороги, мадемуазель.

Я осталась одна. Разложив свои немудрящие вещицы, приняв душ и убедившись, что на моей физиономии не было никаких пятен и ничего необычного, я стала осматривать свои владения. Одна комната была прелестной спальней.

Деревянная кровать, комод, туалетный столик, кресло, узкий платяной шкафчик. Все было чудесно убрано — постель, белье, покрывало, занавески, прикроватный коврик, салфетка и букет роз на комоде. Сквозь жалюзи я рассмотрела огромный, до самого горизонта, парк. Вторая комната была большая, угловая, с двумя окнами, с высоким книжным шкафом, набитым книгами и альбомами, на которые я жадно посмотрела сквозь стекла. У одного окна стояли большой дубовый стол, высокий стул и деревянная полка. И это оказалось сущей сокровищницей! На полке располагался целый художественный магазин: коробки с акварельными красками, сундучки с набором гуашей, деревянные пеналы с пастелью, пачки и стопы разных сортов бумаги… Я рассматривала все это и не верила своим глазам. Здесь можно было провести всю свою жизнь!

Я взглянула на часы, до обеда оставался час. Я села на высокий стул за этот чудесный рабочий стол, взяла бумагу из пачки и принялась катать восторженное письмо домой.

Без десяти пять я спустилась вниз. В огромном зале с камином было уже светло от раскрытых ставен. В нем никого не было. Я подошла к окнам полюбоваться видом, потом осмотрелась и, увидав на стене большой портрет, подошла к нему.

И остолбенела. Я смотрела на этот портрет так же, как все слуги утром смотрели на меня, почти с ужасом. Это была пастель, очень хорошая. И на этом портрете была изображена я. Но не та я, которую я только что видела в зеркале, а я в будущем, когда мне будет лет тридцать. Я не могла оторвать глаз от портрета. В потрясении всех чувств я видела свое будущее, я читала в этом лице все чувства, которые я еще не пережила, в глазах этой женщины я видела захватывающую тайну всего, что мне предстоит испытать.

Я очнулась от боя часов и обернулась. У камина стоял высокий седой человек в черном. Это был господин Уодингтон.

Жена господина Уодингтона умерла совсем молодой от какой-то очень скоротечной болезни. Она была художницей, любительницей. Брала частные уроки, занималась в школе при Лувре.

Самое поразительное, что о нашем невероятном сходстве никто не подозревал до самого моего приезда. Потому что мадам Де Костер никогда не видела ни господина Уодингтона, ни его жены.

Сам он, впервые увидев меня в зале своего дома у портрета своей покойной жены (а это был ее автопортрет), едва не лишился чувств. Как он мне сам потом признался. А был он человеком очень стойким, бывшим офицером Британского флота. Он в ту минуту пережил чудо, он увидел, что само Небо и покойница-жена послали ему дочь. Именно так он понял, ибо при поразительном сходстве я была вдвое моложе женщины на портрете.

Прожила я там недели, помнится, две.

Господин Уодингтон предложил мне переехать с ним в Англию, где он оформит опекунство, сделает меня наследницей всего своего состояния, я буду жить в Лондоне, мне будет выделено ежемесячное содержание, из которого я смогу помогать своей семье. Я буду брать уроки гравюры (о чем я так мечтала и на что не хватало средств) у лучших английских мастеров. Ну и все такое прочее, что ты можешь себе представить, а может быть, и не можешь.

И я, конечно, отказалась и уехала восвояси, в свою жизнь.

Когда осенью я пришла в школу, то узнала, что господин Уодингтон оплатил оба последних семестра моего обучения, благодаря чему я имею то образование, какое имею.

И вот подумай, как иначе — совсем иначе — могла сложиться моя жизнь, прими я предложение господина Уодингтона. Удивительно, правда?”

_________________________________________________________________________________________

Ну а теперь не менее долгий текст

Эти две ясноглазые девочки – Ариадна и Ирина Эфрон, дочери Марины Цветаевой, фото сделано в 1919 году

Постреволюционная Москва голодала, Цветаева продавала вещи, чтобы кормить себя и детей. Вот отрывок из дневника. Я выделю жирным шрифтом то, что меня совершенно шокировало. Я знала, что Цветаева боготворила Ариадну и не любила Ирину, потому что “та была обыкновенная”, но чтобы так…

«Маршрут: в детский сад (Молчановка, 34) занести посуду, — Старо-Конюшенным на Пречистенку (за усиленным [питанием]), оттуда в Пражскую столовую (на карточку от сапожников), из Пражской (советской) к бывшему Генералову — не дают ли хлеб — оттуда опять в детский сад, за обедом, — оттуда — по черной лестнице, обвешанная кувшинами, судками и жестянками — ни пальца свободного! и еще ужас: не вывалилась ли из корзиночки сумка с карточками?! — по черной лестнице — домой. — Сразу к печке. Угли еще тлеют. Раздуваю. Разогреваю. Все обеды — в одну кастрюльку: суп вроде каши. Едим. (Если Аля была со мной, первым делом отвязываю Ирину от стула. Стала привязывать ее с тех пор, как она, однажды, в наше с Алей отсутствие, съела из шкафа полкочна сырой капусты.) Кормлю и укладываю Ирину. Спит на синем кресле. Есть кровать, но в дверь не проходит. — Кипячу кофе. Пью. Курю. Пишу. Аля пишет мне письмо или читает. Часа два тишина. Потом Ирина просыпается. Разогреваем остатки месива. Вылавливаю с помощью Али из самовара оставшийся — застрявший в глубине — картофель. Укладываем — или Аля или я — Ирину. Аля идет спать».

Впрочем… вот воспоминание подруги Ариадны

«Обстановка у них была кошмарная. Цветаева жила тогда одна с девочкой. Она с ней обращалась жестоко. Аля была в ужасном виде. Она ее сажала на стул, связывала сзади руки и пихала в рот пшенную кашу. Аля не могла глотать, держала все во рту, а потом выплевывала все под кровать. И под кроватью были крысы».

Зимой 1920 году Цветаева была вынуждена отдать детей в Кунцевский приют. Вот как это объяснялось Ариадне:

«— Аля! Понимаешь, все это игра. Ты играешь в приютскую девочку. У тебя будет стриженая голова, длинное розовое — до пят — грязное платье и на шее номер. Ты должна была бы жить во дворце, а будешь жить в приюте. Ты понимаешь, как это замечательно?

— О, Марина! — восклицает Аля.

— Это — авантюра, это идет великая авантюра твоего детства. Понимаешь, Аля?

— Да, Марина, и я надеюсь, что смогу Вам откладывать еду. А вдруг на Рождество дадут что-нибудь такое, что нельзя будет сохранить? Вдруг — компот? Тогда я выловлю весь чернослив и спрячу».

Ну то есть вы уже поняли, что мама – это Марина и Вы, да?

Цветаева видит, что приютские дети – с большими животами (мы все помним, что большие животы при максимальной худобе – это один из симптомов белкового голодания организма), но тем не менее отдает туда детей, выдавая за своих крестников. Потом выяснится, что директор приюта и его жена регулярно обкрадывали детей и воровали и без того скудные пайки.

Через десять дней Цветаева видит приютскую девочку, которая говорит, что Ариадна по ней скучает. Прийдя в приют, она слышит от директрисы следующее:

«Аля — очень хорошая девочка, только чрезмерно развитая, я нарочно с ней не разговариваю, стараюсь приостановить развитие, Ирина явно дефективный ребенок. Ест она ужасно много, и все качается, все поет…»

“Дефективному ребенку” на тот момент было 2 года и ее, домашнюю девочку, мать отдала в детский дом в голод, холод и вши… Не знаю, не имею права судить – но неужели она не видела, не понимала, КАК там, в этом приюте?

А было там так.

В приюте по утрам кормят водой с молоком и половинкой сушки, днем — водой с несколькими листами капусты, второе блюдо — ложка чечевицы, дети едят его по крупице — так вкуснее, хлеба нет, воды тоже. Девочка на соседней с Алиной кровати стонет от голода, вокруг — грязь, под ногами черный от грязи пол. Несмотря на это, Аля из последних сил выполняла требование матери о ежедневном написании одной страницы: героизм — ценность, воспеваемая Цветаевой. Аля считает это настоящим героизмом.

А вот отрывок из Алиного дневника (прошу заметить возраст пишущей)

«Марина! Как обидно, как горестно… Я знаю, что если бы вы знали, как я здесь живу, вы бы давно приехали ко мне… Я у вас была совсем сыта, а здесь — ни капли! Я повешусь, если вы не приедете ко мне…» и «Мамочка! Я погибаю в тоске. Ирина сегодня ночью наделала за большое. Я с ней спала. Заведующая очень милая и довольно строгая женщина. Я пол ночи не спала, думала об Вас. Мамочка! Живется мне довольно хорошо. Не тоскуйте. Я Вам верна и люблю Вас. О милая приемная мама! О как Вы хороши». На следующий после свидания с детьми день Цветаева забирает Алю из приюта, месяц у дочери будет держаться высокая температура, в этот период находятся те, кто им помогает, в дневнике Цветаева пишет: «Мне сейчас нужно, чтобы кто-нибудь в меня поверил… Люди заходят и приносят Але еду — я благодарна, но… никто — никто — никто за все это время не погладил меня по голове».

Ира в этом аду быстро умерла, не от голода – ребенок просто угас, никому не нужный. А Марина Цветаева в 1922 году вывозит Ариадну сначала в Берлин, а потом в Прагу. Там она рожает самого любимого своего ребенка, мальчика Георгия (домашнее имя Мур), прозорливо пишет в дневнике, что мальчиков надо баловать, а то им, возможно, на войну… И связь с “делающей очень большие успехи” Ариадной начинает рваться. Снова дневник:

«Меня она то любила, то разлюбляла… Никогда не было простых отношений: мать — дочь. Материнство ее всегда выливалось преувеличенно, на кого-нибудь другого. Когда я была маленькой, я была вундеркиндом. Когда я стала взрослой, она продолжала относиться ко мне, как к маленькой. В моем воспитании возникли трудности, когда я подросла. У мамы всегда было так: я и поддерживала ее во всем, и работала, и вела хозяйство, чтобы она могла писать».

Вообще все в этой семье было устроено так: Марина создает ПОЭЗИЮ, а все остальные должны ей обеспечивать быт, но Ариадна сама – огромный талант, человек эпохи Возрождения, одаренный художественно и словесно. Ей самой нужен простор для творчества, для учебы, практики, общения с мировой культурной элитой.

И именно в те годы и произошла та самая история с лордом Уодингтоном – когда девушке даже не на блюдечке с голубой каемочкой, а на жостовском подносе величиной с аэродром, был преподнесен его величество ШАНС, то, что вообще редко достается простым смертным.

Но увы… родина не дремала, родина щупальцами своих спецслужб запускала проекты “вернемся домой” в любых эмигрантских центрах хоть в Европе, хоть в Азии, хоть в Америке. Отец Ариадны Сергей Эфрон (некоторые подозревают, что он был завербован НКВД) стал председателем общества возвращения на родину – и всячески способствовал СССР наводнять западные библиотеки и кинотеатры завлекательными материалами на тему “как прекрасна жизнь в СССР”. Ариадна была совершенно очарована Советским Союзом, не пропускала ни одной премьеры фильмов, читала все периодические издания и художественную литературу и с какого-то момента загорелась идеей вернуться в Москву.

В 1937 году (ТАК!) Ариадна возвращается навсегда в СССР и в августе печатает в журнале “Союз” восторженную статью:

«Как я счастлива, что я здесь! И как великолепно сознание, что столько пройдено и что всё — впереди! В моих руках мой сегодняшний день, в моих руках — мое завтра, и еще много-много-много, бесконечно много радостных „завтра“…»

В 60-е годы она уже по-другому вспоминает свою молодость и работу в журнале Revue de Moscou:

«Бедный журнальчик на мелованной бумаге подчинял свое врожденное убожество требованиям сталинской цензуры; лет мне было совсем немного и все меня за это любили, так что я жила радостно и на все грозное лишь дивилась…».

В 1938 году Ариадну и ее сбежавшего из Франции отца селят на подмосковной даче в Болшеве (по старинной чекистской традиции подобные дары были сродни клейму: в “элитном поселке” проще было отслеживать людей и арестовывать их всем скопом, не тратя силы и бензин). Аля к тому моменту встречает единственную любовь – Самуила Гуревича, работавшего в журнале “За рубежом”. Гуревич женат, но находится в процессе развода, влюбленные сначала гуляют, проводят много времени вместе, а потом Самуил начинает оставаться у Ариадны на ночь. Тут-то в 1939 году за ними и приходят.

Месяц ее пытают, пока, наконец, она не признается в шпионаже в пользу Франции, в июле 1939 года она получает 8 лет лагерей по статье “шпионаж” (не самая ужасная статья, самая страшная – КРТД, контрреволюционная троцкистская деятельность, заканчивающаяся расстрелом, десяткой, а потом и двадцатьпяткой). Но даже тогда в дневниках она считает себя “ошибкой системы”: «Я не настолько глупа и мелка, чтобы смешивать общее с частным, то, что произошло со мной, — частность, а великое великим останется». Понимание придет сильно, очень сильно позже.

А пока Ариадну отправляют в солнечный Коми шить рукавицы, но затем за отказ стучать на своих солагерников – отправляют в самый ад. На лесоповалы Севера, и только ее верный возлюбленный Самуил Гуревич по каким-то своим каналам (он расписывал лагерные плакаты и стенгазеты и начальство его ценило) поспособствовал ее переводу в более щадящий лагерь в Потьме. Там изучавшая изящные искусства в Лувре несостоявшаяся падчерица лорда Уордингтона расписывала деревянные ложки и считала, что судьба ей благоволит – ведь она в помещении, а не на лесоповале и не на кайловке.

В 1947 году Ариадна освободилась, получив “паспорт минус 38” (по числу городов, где ей запрещалось жить), и со своей подругой Адой Федерольф выбирает для поселения Рязань. Там она преподает в местном художественном училище, к ней привязываются ученики, она чувствует, что начинает оттаивать и кое-как радоваться жизни.

Однако в 1949 году великий кормчий решил устроить повторные чистки – и Ариадна с Адой были отправлены по этапу в маленький городок Туруханск Красноярского края. К ссыльным народ относился с бешеным подозрением, им не давали работы – и те вынуждены были ехать дальше, в самые отдаленные рыболовецкие поселки и колхозы. Ползли самые чудовищные слухи о том, что готовится масштабное уничтожение всех заключенных, что готовятся какие-то совсем уж чудовищные меры “по борьбе с врагами и чистке рядов”. В любом случае маховик этого кошмара остановился в марте 1953 года – и Ариадну вызывают к следователю, который начинает расспрашивать, не применялись ли к ней “недозволенные виды допроса”. Применяться-то применялись, но заключенные подписывали бумаги о том, что применение пыток является предметом государственно тайны, поэтому выдача этой тайны карается новыми сроками, поэтому Ариадна молчит и показаний не дает. Кстати, в Туруханске Ариадна работала уборщией, а Ада – судомойкой в аэропорту.

Высочайшее дозволение устроиться в местный клуб пришло только после смерти великого языковеда, до этого до работы с людьми врага народа Ариадну Эфрон не допускали.

«Много работаю, а все без толку, и все сделанное проходит бесследно, как уходит вода, ежедневно приносимая мною с реки. Все же на редкость нелегкая досталась мне судьба, и не в том дело, что просто нелегкая, а в том, что тяжесть эта — бессмысленна, как говорится — ни себе, ни людям! Ну, не буду больше ворчать, слава Богу, хоть это-то не в моем характере. Учитывая мою тяжелую долю, создатель для равновесия дал мне легкий характер — с которым, авось, и доживу до лучших дней».

Вот отрывок из письма 1953 года. А вот и ее фотография того года – она третья справа в верхнем ряду.

Из Туруханска Эфрон удается уехать лишь в 1955 году, после смерти Берии. Она начинает заниматься архивом матери, готовит к публикации сборник ее стихов, переводит французскую поэзию. Постепенно она понимает, что архив матери нужно закрывать – слишком много пересудов, домыслов и откровенно позорных статей стало появляться на страницах советской прессы – и архив она-таки закрывает до 2000 года.

В Москве у Эфрон была какая-то комната в коммуналке, которая потом была сменена на кооператив на метро Аэропорт, но одновременно Ада и Ариадна строят небольшой дом в Тарусе – и место это станет центром встречи всех цветаеведов и друзей пары (кстати, несмотря на все отвратительные спекуляции на теме лесбийских отношений этих двух женщин, все же кажется мне, что это был типичный бостонский брак). Обе потеряли любимых мужей, обе были с лагерным опытом… какие там лесбийские отношения – просто рядом близкий интеллектуально и культурно человек с опытом потери всего и вся… куда сводить анализ этих жизненных путей к банальной однополой любви. Но тем не менее – подобные идеи я встречаю до сих пор и меня всякий раз поражает, насколько узко мыслят наши современники. Жили женщины вместе – точно лесбиянки.

Катастрофически много курившая Ариадна Эфрон умрет в Тарусском доме от инфаркта в 1975 году, а Ада переживет ее на 21 год. Похоронены обе в Тарусе .

Вот такая страшная судьба, вот такой жизненный путь двух “соголгофниц” (слово, придуманное Ариадной, лучше всего описывает их отношения, как по мне).

А я все думаю – сколько раз Ариадна вспоминала те свои две недели у лорда в поместье? Ведь прими она его предложение, возможно, не было бы ни расстрелянного отца, ни петли на балке дома в Елабуге, ни погибшего на войне юноши Мура?… Не было бы тюрьмы, страшных пыток, унижений, лесоповала и расписных лагерных ложек. Не было бы мерзких совковых образованцев, высоколобо рассуждающих о “сомнительном наследии Цветаевой”, не было бы унизительной жизни в коммуналке и дрязг с родственниками из-за земельных участков…

Была бы другая жизнь, была бы возможность творить и применять свой талант там, где его бы ценили, а не гноили в тифозных бараках…

Но увы… шансы такие даются только один раз – и у кого-то однажды сделанный выбор может мало что изменить в жизни, а иногда – сделанный выбор меняет вообще все.

Leave a Comment